* * *
Вопросы ставятся ребром –
как и во времена Адама.
В боку срастается: урон
вот-вот представится добром ...
И тут врывается, как гром,
явленье Богом данной дамы!
Небесный свод меняет цвет,
с небес и с вод сияет свет,
непредсказуем и нечаян.
В году каком? В каком краю?
Все кувырком летит в раю –
и начинается сначала.
Да будет свет! – и мир светлей.
И что-то сверх слетит с ветвей –
Сверх общей доли одиночек.
Забудет смерть, где был погост.
Да будет твердь, где был хаос!
Да будут дни! Да будут ночи!..
На долго ль это? На лета.
Всей силой лета налита,
душа дозрела полновесно.
Слеза нетленнее ли та,
что в углублении листа
повисла в люльке одноместной?..
Но вот – сбиваятся плоты.
И вот сбываются плоды,
стеклянные плетутся плети.
А злобный дух поганит плоть!
И снова двух погонят прочь
заоблачные капулетти.
О господи, какой урон!
И косности – какой урок!
И все же он проходит даром.
А там из крох я рай крою –
Адам и Бог в пустом раю,
надолго сгубленном пожаром.
Утро
Дождик, помывший
Дорогу слегка.
Тихо, как мыши,
Плывут облака.
Пиршество линий,
Своды моста.
Цвета – в помине
Нет и мазка.
Белые клочья.
Мир без греха.
Паром молочным
Скрыта река.
Яства не блюде
Ей не сберечь:
Первые люди.
Первая речь.
Закат
Висит рожок луны над полосой заката,
ладонь полей черна,
и капелька звезды,
вот-вот набухнет там, над лезвием воды,
над черной глиной крыш,
холодной и покатой.
Покуда ты не спишь,
пока ты есть,
пока ты
в себе соединил и ближние кусты,
и дальних гор гряду – неброской красоты
убор торжественный и гордо небогатый,-
и этот мглистый свет, и пряный запах мяты –
блаженнее всего, что в жизни ведал ты! –
Пока ещё ты здесь,
впивай, лови, смотри! –
И бойся упустить, бессонных слов ходатай,
последние лучи на пастбище зари,
не долгий этот луг,
что лёг
под серп горбатый ...
* * *
Мне было стыдно говорить “люблю”.
Все думалось: зачем? И так ведь ясно,
что это так!
А вдруг я огрублю,
не донесу торжественное яство? ...
Я полагал: так лучше во сто крат –
не ведая, сколь жадно ожиданье,
произнесенных слов ...
как бы наград,
приколотых на лацкан,
сладкой дани
всей красоте на выданьи,
душе –
охранной грамоты от увяданья.
Я многого не понимал!.. Тогда мне
шестнадцать было, а казалось втайне,
что я стою на позднем рубеже.
Теперь мне сладко молвить это слово –
тем женщинам ушедшим,
что уже
меня не слышат,
тем местам, что снова
я не увижу.
Кажется, вполне
я понял ценность этих вечных формул,
обжитых, как земля; живых вдвойне –
тем, что былое в них живет упорно.
Теперь я это запросто рублю –
подходишь к речке, и готова лодка.
Теперь мне просто говорить “люблю”...
а написать – по-прежнему неловко.
Всё думаешь, зачем такой спектакль,
к чему вас тешить формулой готовой,
наверняка понятно вам и так,
что дорога земля мне, на которой
живу –
и говорю накортке
на самом лучшем в мире языке!..
“Люблю”, “люблю”...
Что может быть видней
самой любви – наглядней и живее?..
И всё ж когда-нибудь, за гранью дней,
я и об этом тоже пожалею.
И эту нерожденную строку,
Чей тайный знак на шёлке жизни вышит,
Я выкрикну на темном берегу!..
Но ничего поправить не смогу:
меня уже оттуда
не услышат.
* * *
Голуби стонали в Эстергоме,
жаркие стенанья исторгали,
длинной страстью клокотали в горле,
горестной тоскою торговали.
Дождь прошел, и было тихо.
Баржи проплывали на Дунае,
только стоны воздух молотили,
яростные горла надувая.
Голых веток тонкие тенета.
Долгие, как вечность, расстоянья.
Дождь прошел, и было одиноко.
Голуби стонали.
МАРИЕНБАДСКАЯ ЭЛЕГИЯ
Эта черная девушка в Карловых Варах,
этой палой листвы несгораемый ворох,
эта память каких-то чудес небывалых –
как вот эти дома
в небывалых уборах.
Так стоит и томится усталая память –
как вот здесь же когда-то,
страдая и мысля,
в жажде время безумное переупрямить,
тот старик невозможный
стоял и томился.
А толпа протекала, и взоры толкали,
и мечту увлекали в надежде рыбацкой,
что-то выловить в зелени,
под облаками,
в предварение горечи мариенбадской.
А потом так мучительно пела карета,
и теснились слова
и текли, ниспадали! –
как победа над смертностью тела и лета,
невозвратностью жизни,
любовью, годами.
* * *
Кочевые кучевые
облака.
Как впервые –
это небо и луга,
этот вопль
тормозов за ивняком,
этот тополь,
накренившийся вдогон.
Это те ли,
две скамейки у пруда,
эти тени,
это небо и вода,
этот ветер,
этот свод перевитой
голых веток
над безвременной водой.
Все – как было,
все на месте,
и свою
душу, как после болезни,
узнаю.
* * *
Рябит под ветром зеркальце пруда,
ломается, дрожит изображенье,
и, кажется, дрожащая вода
бежит ... и остается без движенья.
Так, в точности,
стоячий круг души,
которую чужой порыв тревожит,
за жалкие стремится рубежи,
дрожит, дрожит –
и сдвинутся не может.
* * *
Ну, скажи, не потому ли
День был слажен и высок,
Что с тобой мы потонули
В тех
речах наискосок,
В мыслях, по диагонали
Набиравших высоту,
Что, смеясь, мы догоняли
И роняли
На лету?..
Солнце стыло и стояло
Возле крашеных оград.
Свет не ведал расстояний,
И стараний, и наград.
И листва валилась оземь.
Становилось
Все видней.
Обретала эта осень
Очертанья вечных дней.
Наши мысли оплетали
Все детали,
Мира ось.
Наши кроны облетали,
Обретали
Взгляд насквозь.
И, казалось,
Все, что скажем,
Будет впредь утверждено,
Словно бьющее из скважин
Превращенное вино.
Эта ясность означала
Наши юные года,
Те, которые сначала
Не начнутся никогда.
* * *
Пряный зной. Не клевер и не мята –
Чем-то вечным пахнет тишина.
Одуванчик в шапке Мономаха –
Как она тебе не тяжела?..
Где-то глина глянет сквозь колосья.
Дней испод – под нами,
а, поди,
колеи распятые колеса
здесь одни и помнят о пути.
Облаков висячие террасы
В синеве стоят над головой.
И жуков гудящие кирасы
Отливают грозной синевой.
Оглянись – и защититься нечем
Ото всей сияющей красы,
И один отчаянный кузнечик
Чинит очумелые часы.
* * *
Как игрок, что не встал из-за карт,
Серый день, записной собеседник,
Перепутал рассвет и закат,
Две зари на просторах осенних.
Свет ложится в поля
наугад.
Скот домашний выходит на скат
Опустелой равнины соседней.
Стынут дали. И вместе со всеми
Стынут яблони в белых носках.
Варят олово в чанах небес.
Набухающий суп оловянный
Закипает – и явно не без
Чей-то помощи, впрочем, туманной.
Холодает. Пора под навес:
Кто-то сыплет засыпку из манной
В чан – и мимо. Безмолвный набат
Жаждет имени в час безымянный.
Все. Свершилось. Зима. Снегопад.
* * *
Благоуханны дни и долги,
неистребима неба синь.
Мы словно делим день на дольки -
и пробуем, как апельсин.
Так невесомо это яство,
так ласков воздух у лица:
еще чуть-чуть - и станет ясно,
что нет у времени конца.
* * *
Снег лежит на равнине пустой –
белый, тонкий,
сквозяще, убого.
Вся равнина, полна пустотой,
опускается с неба полого.
Ни души, ни жилья, ни дымка.
До чего же ты, степь, широка –
мало жизни, терпения много.
Ни души, ни дымка, ни жилья.
Лишь за мной на снегу – колея.
Жизнь изменчива и коротка,
а длинна
лишь беда и дорога
* * *
И вечер не принес
покоя и уюта.
Такая бездна звезд
тревожит небо юга!
Такая суета,
и глаз и дел обилье –
и, видимо,
забыли
Захлопнуть ворота.
Там шарит рока тень.
Там точат косы рока
В артели Козерога,
Хотя окончен день.
Там властвуют Весы
В пространстве невесомом,
И Дева в ткань вессона
Вплетает шелк косы.
Там светится невинно
Овен во тьме овина.
Там блещет, наконец,
Коллекция колец
На бархате зеленом,
Где кормится Телец.
Там селится Стрелец
В краю незаселенном…
А впрочем, загляни:
Налево, за Селеной
Сияет дом вселенной –
И движутся огни,
Мелькают тени в раме…
Миры под номерами
И лестницы в тени.
Гремят аккорды Листа.
И все это так близко –
Хоть руку протяни.
Февраль
Февраль. И мгла, как всадник на коне,
Сжимает круп незримого заката.
Крупа на стекла сеется ко мне,
Глухих копыт доносится стаккато.
Стоит стеной туман за эстакадой.
День, словно Китеж, прячется на дне.
Горит фонарь бессонницы в окне
У самых глаз под крышею покатой
И тень надежды, в шубке небогатой,
В его студеном корчится огне.
Все как бы и не в жизни, а в томах,
Бог весть, когда прочтенных.
А в тумане
Какой-то неизвестный автомат
Уже в меня прицелился звонками.
Гудит,
как донный колокол,
зима.
Куб тишины пронзен предвестьем звона.
Февраль в ознобе. Сходит снег с амвона.
Какая нам судьба припасена
там,
В автоматном диске телефона?..
Тоска, как Китеж, прячется на дне –
И вдруг всплывает тенью на стене
И на диване кофточкой измятой.
Горит фонарь бессонницы в окне,
И тень надежды корчится в огне,
И стынет палец в диске автомата.
БАХА ИГРАЮТ
Баха играют в замедлившем зале.
Буйствует эхо у мраморных скал.
Кверху возносится,
рушится сзади
неиссякаемой фуги каскад.
Это вселенной незримые трюмы
в качке
свой груз расшатавшийся трут.
Это возносят прилежные трубы
всеоправданья томительный труд.
Кто озирается дико – не я ли?
Среди глухих и злокозненных воль?..
Водопроводной трубы гениальной
неумолкающий бедствует вопль.
Как ты безмерна, протяжность органа!
Но не она ли до сути дошла,
эта безмерность, которой алкала,
и не достигла доселе душа?..
Баха играют. Не верят, не помнят,
знать не хотят в ослеплении, как
ярый хорал умирает, непонят,
между счетами в скупых дневниках.
Мизерна мзда, и противен цикорий –
кончился кофе – но лишь бы могло
снова и снова во мраке церковном
клавиатуры светиться окно.
Не упускай же последнего шанса,
о пониманье,
покуда из недр
рвется – и в волнах вселенского джаза
пляшет и пляшет готический негр!
Баха играют в замедлившем зале.
Люстры хрустальной сияет шелом.
Через столетья надежд и терзаний
неисчислимый спешит эшелон.
Но погоди, этот грохот отпрянет,
мост отчеканит
последний пролет.
Нежной мелодии ангельский пряник
прямо
к голодному уху прильнет.
Словно просвет меж душой и закатом –
памяти вскус ощутишь на губах.
Ты угадал ли, ты ли угадан –
знает один лишь всеведущий Бах.
Внятны картины и звуки не зыбки –
так понимаешь и чувствуешь так!..
Ах, и не в том ли величье музыки –
опередить тебя
только на такт?..
Баха играют в замедлившем зале.
И в хрустале расплывается свет.
Баха играют – все то, что сказали.
Все, что в программе –
и кое-что сверх.
Сохнет в гортани. И рушатся горы.
Копится гром у ладоней в ладьях.
Не в посрамление, и не в угоду –
Баха играют.
И годы летят.
* * *
А ветер в поле рощу пас,
стонала даль невыносимо,
и всё засасывыла нас
бессонной осени трясина.
И ветер снова начинал,
И пел малец в телеге шаткой,
что не под крышей ночевал,
а на дворе,
под рваной шапкой ...
* * *
Где мы росли? Чужой он, этот дом.
Чужие занавески за окном.
Чужая память заняла углы -
Вместилища и горя, и игры.
Где мы любили? Улицу снесли.
Автомобили пылью замели.
Где крыли кров кривые дерева –
Пустой асфальт и ровная трава.
И где с тобой стояли мы во мгле –
Того и места нету
на земле.
* * *
Черной тучей крыша.
Белой крыши лебедь.
Много ль остается нам на этом свете?..
Старая одежка нас уже не греет,
Новая одежка
нам уже не светит.
Издательство: Ташкент: литературы и искусства им. Гафура Гуляма 1978 г.
Наумов А. Город, - Ташкент, Издательство литературы и искусства им.Гафура Гуляма, 1975.
СВЕТ ОКНА
Памяти матери
Огонь в окне – жемчужина на дне.
Огромный город спит под черной крышей,
и башня выпирает черной грыжей
из туши дома, спящей в тишине.
Огонь в окне – смотри, окно в огне!..
И занавеси тлеют, как кора, там.
И отсвет в нашей комнате
квадратом
лежит на потревоженной стене.
И, словно заготовленный экран,
мятущиеся отражает тени,
движенье лампы
и тяжелых рам
крестообразное переплетенье.
Что там горит, в отчаянном огне,
распятое в светящемся окне?..
Неведомо, и не найти ответа.
И все ж молю –
пускай меня корят:
гори, окно, живи!..
Светись, квадрат –
Последнее в ночи
явленье света.
Листопад
Любимая, мы уходим.
Кончается час охот.
Так ярок и неохотен
Листвы золотой уход.
Ничем я не залатаю
Прорехи моих чинар.
Прощай, моя золотая!
Давно ли я начинал?..
Так странно сквозит на свете.
Так прячется даль в дыму.
И листья – висели вместе,
А падают –
по одному.
Прощай, моя дорогая,
Наш тополь застыл, поджар,
Безумствует, дорогая,
Листвы золотой пожар.
Так медленно на рассвете
По золоту я ступал.
Мы встретились на расцвете,
Прощаемся в листопад.
С собою не совладаю,
К листве твоей припаду,
Прости, моя дорогая!
Пустеет у нас в саду.
* * *
На обложке – жирные мазки,
Чей-то фас резинкою распятый ...
Телефонный справочник Москвы.
Год рожденья – тридцать пятый.
Позвоню в тридцатые года.
Провода повисшие качнутся.
Чей-то вздох и чувства нагота
в глубине отчаянной очнутся.
Жизнь поверх так много намела,
а начало выглядит иначе:
хоть и пятизначны номера,
но и мир отнюдь не однозначен.
В примусах бушует керосин.
Голоса доносит издалёка.
Миллион семейных хиросим –
мировых событий подоплёка.
Зычный рык фабричного гудка.
Семь семей поселено в квартире.
Сидоров у двери – два звонка.
Хорошо, что два, а не четыре.
Ветер века, прущий на рожон.
У окна – фаянсовая киса.
Всё-таки всё было хорошо,
помните, прекрасная маркиза?..
Я к пластине дырчатой приник.
Я на миг проник во время оно.
Жалко, что у родичей моих
не было в то время телефона.
Дал бы знать, что то же колесо
нас и тут кидает к верху, к низу,
и у нас всё так же хорошо,
всё о’кей, прекрасная маркиза.
ПОЛНОЧЬ
Кричит петух в полночной тишине –
кричит не раз, а дважды,
трижды кряду.
Кричит петух, как будто знает правду,
у ночи погребенную на дне.
Но тьма густа, и небеса низки,
а петуху не многое открыто!..
И ночь страшней становится от крика,
и полночь бьёт.
И не видать ни зги.
ГОРОДСКАЯ БАЛЛАДА
Фильм небывалый в «Иллюзионе» –
жаль, что мы поздно вышли сегодня:
павшей звездою мелькнет, просияв,
этот
единственный в мире сеанс ...
Как холодны и презрительны зданья!
Мы провозились – и опоздали.
Только одно нас и может спасти:
либо везенье, либо такси.
Мечемся рядом по краю бульвара:
напрочь упущен фильм не бывалый.
Мир черно-белый – сгорел дочерна.
Мы опоздали с тобой – во вчера!
Грех опозданья ввек не оправдан ...
Чьи-то машины мчатся парадом.
Хоть восвояси тело тащи:
нету везенья – нету такси.
Дело ж не только в «Иллюзионе» –
мы вообще
опоздали в сегодня ...
Возимся, бьемся, тщимся, спешим,
А у самих –
Ни мехов, ни машин!
То ли по стилю в строй мы не встали?
Мы упустили!
И опоздали.
Только одно и спасет от тоски:
либо везенье, либо такси.
Где же бесподные крутятся спицы?..
Надо нам было поторопиться:
засветло выйти и встать на углу,
не посягая на сизую мглу.
Пахнет всеною глухо и затхло ...
Мы опоздали с тобою
и в завтра!
Тут уж ничто не сумеет спасти:
даже везенье. Даже такси.
* * *
Ах, ничто не забыто –
ни боль, ни любовь, ни забота.
Лишь калитка забита,
да птица в груди не забьется.
И не слышно шагов,
и не будет шагов у калитки!..
Только шорох шелков
в тишине, темнотою налитой.
Ах, ничто не забыто –
и всё же мы
вспомнить не в силах.
Та калитка забита,
и память нас кинула, сирых.
Там, где сердце болело
Под кожей
Горячею раной –
Заросло, побeлело ...
Да вот – вспоминать ещё рано.
ОЛИВА У ЛЬВИНЫХ ВОРОТ
Олива у львиных ворот.
Гора Агамéмнон.
Проклятый, удачливый род!..
Победы, измены.
Что было скитаний и войн!..
Всё мнимо. Всё мимо.
Пожалуйте в двери – и вон
из этого мира!..
Два льва на воротах.
Живет
Глухое преданье.
Безвестная осыпь. Да вот –
олива с плодами.
Померкло. Опять рассвело.
Учусь терпеливо:
что в мире дороже всего?..
Вот эта олива.
В ГОРАХ
Горный воздух высок и целебен.
Все уже зарастает, гляди!..
А не выйдет – бумагой залепим
эту черную дырку в груди.
Потому что напрасны обиды.
И не стоит не клеить, ни шить.
Только кажется нам, что убиты –
все опять научаются жить.
Пусть простор поначалу несносен:
хоть кого понемногу проймет
эта мед пламенеющих сосен,
этих трав негустеющий мед.
МАРТ
Дневное ширится вещанье.
Простор некрашен и измят.
Какими дивными вещами
нас ошарашивает март.
Забытой осени потравы
откроет зимняя тропа –
газонов тягостные травмы
врачует ярая трава.
Окрестной рощицы элита
в неясном плавает пуху,
и женщин радостные лица
открыты, словно на духу.
И ярко-синий цвет косынок,
толпой носимых –
не иссяк:
прием и выдача посылок
продолжены на небесах.
НОЯБРЬ
Прозрачен осени янтарь,
и воздух полн закатом дынным,
но листья жгут –
и сизым дымом
украден улиц инвентарь.
Во времени – как на войне...
Темнеет, стекла запотели,
и этим улицы потери
преувеличены вдвойне.
О, как добыть из тайных недр
последние запасы пыла!
Уже не вспомнить, что тут было,
не выяснить, чего тут нет...
Пусты заставы и посты,
в постыдном бегстве нет величья!
И кажется: горят не листья –
горят за городом
мосты.
* * *
Ни жизнью –
слишком краткой или долгой,
ни пониманьем,
дальним или близким,
ни парадоксом или прочной догмой,
ни звонким именем, ни обелиском –
нас сохранить нельзя на этом свете.
Как ни трудитесь, нощно или денно,
Каких высот достигнуть не сумейте –
Отдельно наша память,
Мы – отдельно.
* * *
Гудел всю ночь курьерский поезд сада,
и поутру, от бега чуть жива,
дрожит, стихая, передышке рада,
лиловая почтовая листва.
Куда нас мчит? Еще луна двурого
в белесой сини осеняет путь.
Поистине – железная дорога:
Ни отдохнуть,
Ни выйти,
Ни свернуть ...
Любимая, нас настигает осень!
Смотри – кругом, неслышимо звеня,
мильоны скрипок осыпает оземь
пустой оркестр стынущего дня.
Где мы теперь? В чужом каком-то крае,
у чей-то новой жизни на краю.
И что ей в том, что мы не доиграли,
не дострадали молодость свою?
Земной закон непостижим печали.
Туманной дали не дано лица.
Вот так и мы не ведали вначале:
ничто нельзя изведать до конца!
И боль смешна, невидима утрата,
и все равно, во сне и наяву,
шумит, шумит курьерский поезд сада
и сыплет листья на траву.
ИЮЛЬ
Живу в мансарде раскаленной дачи,
где крыши скат срезает наискось
полкомнаты,
и голый сук, как кость
у неба в горле – принуждает к сдаче
две ветки роз, сырой сирени гроздь,
тень острия оставив вместо сдачи.
В листве, как дождь шуруют воробьи.
Страшней жары бесплодный этот шорох.
Строку заело. Кто-то ходит в шортах,
Лежит в песке, как мудрый Фараби.
Выкидываю с горя за окно
кусок краюхи высохшей на крышу –
и следом слет неимоверный слышу:
клюют, кроят, дерутся заодно.
Потом смолкают. Бедный мой кусок
лежит нетронут на пустом железе.
Ну, надо же! Орали, дрались, лезли –
и бросили ... Уж слишком он усох.
Вот так всегда!..
Так я понять не мог
и явных свойств простой натуры женской:
за неземным охотился блаженством,
все эту цельность скушную берег –
всего себя под ноги разом грохал!
А надо было, чувству поперек,
не кантовать и выдавать по крохам.
Теперь уж поздно. Как внутри ни шарь –
От возраста не отсечешь ни года.
Пусть я еще и не совсем сухарь –
но и ломаться больше неохота.
Так проживем. Уж как-нибудь без них.
Все наше с нами – и четыре сбоку!
Да вот
Опять строку заело к сроку ...
Все б ничего, да не выходит стих.
* * *
Свой кошелек вытряхивает осень
В бездонные ладони тротуаров,
Акации на грани разоренья,
А мы идем – нам нечего терять.
Нам нечего терять! Все наше – с нами,
Ничем иным отныне не владеем,
И не подвластны ничему,
и даже
Друг другу больше
Не принадлежим.
Воспоминание о детстве
Дорога из блокады.
Нам повезло,
и в ладожском мокром рассвете
никто не заметил
наших жалких студеных костров,
и в хлипких судёнышках,
куда нас за руки втащили матросы,
нас не бомбили ни разу –
ни нас, ни наши пожитки,
что уплылы на баржах вперед.
И когда мы подплыли к косе,
они уже там лежали
стоэтажным игрушечным домом –
эти многие сотни разноцветных узлов,
и надо же – ничего не пропало,
хотя мы сдавали багаж без квитанций!..
Нам повезло.
И потом, в деревне Лаврово,
когда ночью начался дождь,
нас позвали в избу –
и мы там увидали живую кошку!..
А по Северной долгой дороге
так мчался наш эшелон,
убегая от частых бомбежек,
что однажды за день
на эвакопунктах
нам выдали по два дневных пайка!..
Нам повезло.
И к тому же
в одном из узлов
были вещи покойников наших –
отца, и деда, и бабки –
и всё это можно сменять на еду ...
Нам повезло.
Эвакуация под большой медведицей
Не до неба нам было,
покуда нас вез эшелон,
не до звёзд –
деревянному небу теплушек.
Только позже,
в отчаянном Новороссийском порту,
под звёздами лежа
на жесткой клеенке узлов,
я впервые прочел
золоченый пунктирный чертеж
и под шорох подошв
различил этот ковш наклоненный.
И потом – на палубе дымной,
что нас увозила в Батум,
на открытых платформах
в каракумской песчанной ночи –
я на небо смотрел наобум,
находил эти семь золоченых гвоздей –
вот ... и вот ...
та же, знакомая крыша!
Позади не осталась,
не сгорела дотла ...
Можно спать,
опаленные веки прикрывши.
Можно жить до утра.
Вода
Когда-то она была –
сырая.
в перевернутой кроне
кухонного крана,
ушедшего в стену корнями;
кипячёная, смирная –
в призрачной клетке графина;
или сельтерский праздник
в гранёном стакане
под трехцветным флагом сиропа!..
Потом она сделалась снегом,
привозимым на санках,
с Фонтанки, Мойки, Невы;
дождем, что летел вдоль теплушек назад,
ударяя о дно покорёженных кружек;
недолгим колодезным чудом –
и снова
чумазыми редкими каплями
с паравозного пуза
в красноводском депо!
Когда-то она была ...
Третьи сутки в пески уползали разъезды,
и платформы отстукивали
великую сушь.
На маленькой станции,
меньше шагреневой кожи,
кто-то крикнул: -- Арык!..
Жёлтая жижа бежала
в пещанной ложбине.
-- Что это?
-- Это – вода!..
Ничего себе
-- Как живете?
-- А ... ничего себе.
Не клянём, не кланяемся судьбе.
Мы как жили, так и теперь живем:
Есть – так с маслом ешь,
Нету – так жуем.
Прохлаждаемся летом,
мёрзнем в зиме ...
Ходим, значит, мы
по своей земле!
И – довольны, выходит?
-- Довольны, что ж!
Как ни жить, всё равно однова живёшь!
И чего тут нервы трепать в борьбе?
Всё равно к концу –
ничего себе ...
А ничего себе – никаких тут драм!
Прохудился ль дом, пиджачок ли дран,
Сгрызла садик тля,
съела трубы ржа,
речки нет –
а так была хороша!
По какой ни есть, а бреди земле ...
Как живешь, мол друг?
-- Ничего себе ...
“Ничего себе” – как девиз, как гимн:
ничего себе, ничего другим.
Дом творчества
Огни в окошках. Холодно и поздно.
В округе ночь убрала голоса.
Труба дымит над дачею морозной –
дым творчества
уходит в небеса.
1985
Всё-то мы знали: надо бы лучше,
Только покудова времени нет.
Будет когда-нибудь час или случай –
Вот и исправим
Погрешности лет.
Сбагрим заботы, груз словопренья –
Всё извлечем,
Что точило и жгло...
Было время – да было бремя.
Бремя ушло – да и время
Ушло.
* * *
Помяни мое слово.
О нет, не меня, не меня!
Мое слово – у слома,
У грани идущего дня.
Голубая основа
Да уток летящий уток.
Помяни мое слово,
Годов подбивая итог.
Мне не надо иного,
Награды не надо иной.
Помяни мое слово –
Оно и окажется мной.
Даты. 1980
И снова родина дана –
всё те же дали, те же цели.
И уцененные дома,
и обезглавленные церкви.
И эта ширь пустых равнин,
которой мгла не умалила!..
Ни с чем вовеки не сравним
её простор неумолимый.
В нас остаются навсегда,
привычке вечной повинуясь,
и этих далей широта,
и этих умствований узость.
Куда себя не завлечём –
назад заманивают те же
домок с Домокловым мечём,
глухая призрачность надежды.
Не знать.
Не мыслить.
Не иметь.
Душа от памяти промокла.
И мертвый маятник – как меч
Испытаннейшего Домокла.
СТАРИКИ НА СТАРОЙ ТОЛКУЧКЕ
Старики на толкучке.
И травлены жизнью и терты.
Неизменные кучки добра
на измятой скатерке.
Стонут хриплые трубы
в каких-то забытых глубинах.
Это круглые трупы
пластинок, когда-то любимых.
Гроздья пальцев поникших,
немало, наверно, умевших.
Две-три детские книжки—
то ль взрослых детей,
то ль умерших.
Мир несется на скорых.
Лежат на скатерке покорно
две сережки — осколок
какой-то любови покойной.
Застарелые запахи —
тут они всюду таятся...
Этот галстук и запонки
больше самим не сгодятся.
Что за привкус докучный —
то ль жалости, то ль укоризны!..
Старики на толкучке
торгуют обломками собственной жизни.
СТАРАЯ ПРАГА
Ещё на мачтах – флаги, как мечты;
Домишко цел, что облюбован Кафкой.
Всё те же долговечные мосты
Стоят себе над речкой-безрукавкой.
Сады ещё не приняли постриг,
и лавочки полны товару,
и впереди полуслепой старик,
ещё бредёт, стуча, по тротуару.
#RussianpoetAleksandrNaumov/Naymark #poetry #contemporarypoetry #contemporaryliterature #biography